— Аннет молода, — сказала она, — так же как и monsieur le docteur . Между молодыми людьми все совершается быстро; но Аннет хорошая дочь! Ах, что за редкостная натура!
Чуть заметная улыбка мелькнула на губах у Сомса.
— Так, значит, ничего определенного?
— Определенного? О нет! Молодой человек очень мил, но что вы хотите? Сейчас у него нет денег.
Она подняла свою чашку с синим китайским рисунком. Сомс сделал то же. Их глаза встретились.
— Я женатый человек, — сказал он, — и уже много лет живу врозь с женой. Я намерен развестись с ней.
Мадам Ламот опустила свою чашку. В самом деле! Какие трагедии бывают на свете! Полнейшее отсутствие в ней какого бы то ни было чувства вызвало в Сомсе что-то вроде презрения.
— Я богатый человек, — сказал он, чувствуя, что это замечание не очень хорошего тона. — В настоящий момент бесполезно говорить больше, но, я полагаю, вы понимаете.
Глаза мадам, раскрытые так широко, что, из-под век были видны белки, посмотрели на него в упор.
— Ah, ca! Mais nous avons le temps .
Это было все, что она сказала. Еще чашечку? Сомс отказался и, простившись с ней, отправился в западную часть города.
На этот счет можно быть теперь спокойным. Она не позволит Аннет скомпрометировать себя с этим веселым молодым ослом, пока... Но какова вероятность того, что он когда-нибудь сможет сказать: «Я свободен»? Вероятность? Будущее потеряло всякое подобие реальности. Он чувствовал себя, как муха, запутавшаяся в волокнах паутины, жадно взирающая беспомощными глазами на желанную свободу.
Ему хотелось двигаться, и он прошел до Кенсингтонского сада и оттуда по Куинс-Гейт в Челси. Может быть, она вернулась в свою квартиру. Это он, во всяком случае, может выяснить, ибо после ее последнего, самого унизительного, отказа его уязвленное самолюбие снова пыталось утешиться тем, что у нее, несомненно, есть любовник. Был обеденный час, когда Сомс подошел к знакомому дому. Нет надобности справляться! В ее окне какая-то седая дама поливала цветы в ящике. Очевидно, квартира сдана. И он медленно прошел мимо дома и побрел обратно вдоль реки, в сумерках такой чистой невозмутимой красоты, такой гармонии и покоя всюду, за исключением его собственного сердца.
В день, когда Сомс отплывал во Францию, Джолиону пришла каблограмма в Робин-Хилл:
«Ваш сын заболел дизентерией непосредственной опасности нет будем телеграфировать». Это известие пришло в семью, уже сильно взволнованную предстоящим отъездом Джун, для которой была заказана каюта на пароходе, отходившем на следующий день. Джун как раз поручала заботам отца Эрика Коббли и его семейство, когда пришла эта каблограмма.
Решение стать сестрой милосердия, принятое под впечатлением поступка Джолли, было честно выполнено с тем раздражением и досадой, которые испытывают все Форсайты, когда что-нибудь ограничивает их личную свободу. Воодушевленная сначала «необыкновенной» работой, Джун через месяц начала находить, что сама может научиться большему, чем ее могут научить другие. И если бы Холли не настояла на том, чтобы последовать ее примеру и тоже не начала учиться, она, несомненно, бросила бы это. Отъезд Джолли и Вэла с их полком в апреле снова укрепил, ее ослабевшую было решимость. Но теперь, накануне отъезда, мысль о том, что она оставляет Эрика Коббли с женой и двумя детьми на произвол судьбы в холодных волнах равнодушного мира, так угнетала ее, что она каждую минуту могла пойти, на попятный. Каблограмма с тревожным сообщением решила дело. Джун уже видела себя ухаживающей за Джолли — ведь позволят же ей, конечно, ухаживать за родным братом! Джолион, отличавшийся более широким взглядом на вещи и более скептическим, не надеялся на это. Бедная Джун! Мог ли кто-нибудь из Форсайтов ее поколения представить себе, какая жестокая и грубая штука жизнь? С тех пор как Джолион узнал о прибытии Джолли в Капштадт, мысль о сыне преследовала его, словно постоянно возвращающаяся боль. Он не мог примириться с сознанием, что Джолли все время подвергается опасности. Каблограмма, как ни печально было это известие, вызвала почти чувство облегчения. По крайней мере ему сейчас хоть не грозят пули. Но и дизентерия опасная штука! В «Таймсе» бесконечные сообщения о смертных случаях от этой болезни. Почему он не лежит там, в этом чужеземном лазарете, а мальчик его не дома, в безопасности? Эта нефорсайтская самоотверженность всех его троих детей прямо поражала Джолиона. Он с радостью поменялся бы местами с Джолли, потому что он любил своего мальчика; но они-то ведь руководствовались не такими личными мотивами. Ему не оставалось думать ничего другого, как то, что это свидетельствовало о вырождении форсайтского типа.
В этот день Холли после обеда пришла к нему под дуб. Она очень повзрослела за два месяца своего ученья на курсах сестер. И сейчас, увидев ее, Джолион подумал: «Она рассудительнее, чем Джун, а ведь она еще ребенок; у нее больше мудрости. Слава богу, что хоть она не уезжает». Она уселась на качели молчаливая и притихшая. «Она переживает все это не меньше, чем я», — подумал Джолион. И, встретив ее взгляд, устремленный на него, он сказал:
— Не принимай это так близко к сердцу, девочка. Если бы он не заболел, он, может быть, был бы в еще большей опасности.
Холли встала с качелей.
— Я хочу тебе что-то сказать, папа. Это из-за меня Джолли записался и пошел на войну.
— Как это так?
— Когда ты был в Париже, Вэл Дарти и я — мы полюбили друг друга. Мы с ним катались верхом в Ричмондпарке; потом мы обручились. Джолли об этом узнал и решил, что он должен помешать этому; и тогда он вызвал Вала Дарти записаться добровольцем. И во всем этом виновата только я, папа, и я тоже хочу поехать туда. Потому что, если с кем-нибудь из них что-нибудь случится, мне будет ужасно. И ведь я совсем так же подготовлена, как Джун.