Возвращаясь домой на Парк-Лейн (он гостил у отца), он вспоминал нежную подвижную ручку Аннет в своей руке и предавался приятным, немножко чувственным и довольно сбивчивым размышлениям. Предпринять шаги! Какие шаги? Каким образом? Перемывать на людях свое грязное белье? Фу! С его репутацией предусмотрительного, дальновидного человека, так умело выручавшего других, ему, стоявшему на страже интересов собственности, сделаться игрушкой того самого Закона, оплотом которого он был! В этом есть что-то отталкивающее! Достаточно истории Уинифрид! Двойная огласка в семье! Не лучше ли ограничиться связью — любовная связь и сын, которого потом можно усыновить? Но путь к этим мечтам преграждала грозная, твердая, бдительная мадам Ламот, Нет! Это не выйдет. Ведь, разумеется. Аннет не пылает к нему страстной любовью; в его годы нечего на это и надеяться! Но если бы ее мать захотела, если бы это сулило им несомненные и существенные выгоды, тогда — возможно. Если же это не так, то наверняка последует отказ. Но, кроме этого, Сомс думал: «Я не подлец, я не хочу ее обижать, и я не хочу ничего тайного. Но я хочу ее и хочу сына! А для этого нужен развод — так или иначе, во что бы то ни стало развод».
В тени платанов, освещенных уличными фонарями, он медленно шагал вдоль ограды Грин-парка. Меж синеватыми очертаниями деревьев висел туман, непроницаемый для уличного света. Сотни раз проходил он мимо этих деревьев по пути из дома отца на Парк-Лейн, когда еще был совсем молодым человеком, или из своего собственного дома на Монпелье-сквер в продолжение четырех лет супружеской жизни! И сегодня, когда у него созрело решение освободиться от этих бессмысленных давних супружеских уз, ему вдруг пришла фантазия пройти до угла Хайд-парка и выйти к Найтсбридж-Гейт, как, бывало, он ходил в прежнее время, возвращаясь домой к Ирэн. Какова-то она теперь? Как она жила эти годы с тех пор, как он видел ее последний раз, двенадцать лет назад — ведь уже семь лет прошло, как дядя Джолион оставил ей эти деньги! Все так же ли она хороша? Узнает ли он ее, если увидит? «Я не очень изменился, — подумал он, — а вот она, надо полагать, изменилась. Сколько страданий она мне причинила!» Ему вдруг вспомнился один вечер. Это было в первый год после их свадьбы. Он в первый раз отправился без нее на обед — это была встреча школьных товарищей. Как он торопился домой; он вошел крадучись, бесшумно, как кот, и услышал, что она играет. Беззвучно отворив дверь гостиной, он остановился, следя за выражением ее лица; оно было так не похоже на то, что он знал, такое открытое,
доверчивое, как будто она отдавала музыке свое сердце, которое для него было закрыто. И он вспомнил, как она вдруг перестала играть и обернулась, и как лицо ее сразу стало таким, какое он знал, и как ледяная дрожь прошла по его телу, хотя в следующую минуту он уже обнимал ее плечи. Да, сколько он из-за нее выстрадал! Развод! Это смешно после стольких лет полного разрыва! Но это необходимо. Другого выхода нет. «Вопрос в том, — подумал он с неожиданной деловитостью, кому из нас придется взять на себя вину. Ей или мне? Она меня бросила. Она должна поплатиться за это. У нее, наверно, есть ктонибудь». И у него невольно вырвался глухой, сдавленный стон; повернув обратно, он направился на Парк-Лейн.
Дворецкий сам открыл дверь и, бесшумно прикрыв ее, остановил Сомса в вестибюле.
— Мистер Форсайт плохо себя чувствует, сэр, — прошептал он. — Он сказал, что не ляжет, пока вы не вернетесь. Он сейчас в столовой.
Сомс спросил, понизив голос, как теперь все говорили в доме:
— Что с ним, Уормсон?
— Он, кажется, нервничает, сэр. Может быть, эти похороны, или вот еще миссис Дарти заходила сегодня. Должно быть, он слышал что-нибудь. Я сварил ему глинтвейн. Миссис Джемс только что поднялась наверх.
Сомс повесил шляпу на вешалку из красного дерева с оленьим рогом.
— Хорошо, Уормсон, можете идти спать. Я сам отведу его наверх.
И Сомс направился в столовую...
Джемс сидел в большом кресле перед камином; поверх сюртука на плечах у него был накинут плед из верблюжьей шерсти, очень легкий и теплый, и на него свисали его длинные седые бакенбарды. Седые волосы, все еще густые, блестели в свете лампы; мелкие слезинки, выкатившиеся из неподвижно вперившихся в одну точку светло-серых глаз, оставили следы на его все еще румяных щеках и в глубоких впадинах морщин, тянувшихся до самых углов гладко выбритых губ, которыми он шевелил, словно пережевывая свои мысли. Его длинные ноги в клетчатых брюках, тощие, как у петуха, были согнуты почти под прямым углом, и худая рука, лежавшая на колене, безостановочно перебирала широко раздвинутыми пальцами с блестящими заостренными ногтями. Около него на низеньком столике стоял наполовину опорожненный стакан глинтвейна, запотевший и покрытый капельками влаги. Джемс просидел здесь целый день с перерывами только для еды. В восемьдесят восемь лет он все еще был физически здоров, но очень страдал от мысли, что ему никогда ничего не рассказывают. Было даже непонятно, каким образом он узнал, что сегодня схоронили Роджера, — Эмили от него это скрыла. Она вечно от него все скрывает. Эмили ведь всего только семьдесят лет! Джемс досадовал на молодость жены. Он иногда думал, что ни за что бы не женился на ней, если бы знал, что у нее будет так много лет впереди, когда у него уже останется так мало. Это неестественно. Она проживет еще пятнадцать — двадцать лет после него, истратит массу денег; у нее всегда были такие экстравагантные вкусы. Она, чего доброго, еще вздумает завести автомобиль. Сисили, Рэчел, Имоджин, вся эта молодежь разъезжает на велосипедах, носится бог весть где. А теперь вот и Роджер умер. Он ничего не знает, не может сказать! Семья разваливается. Сомс, наверно, знает, сколько оставил его дядя. Странно, что он думал о Роджере как о дяде Сомса, а не как о своем родном брате. Сомс! Все больше и больше он становится его единственной опорой в этом уходящем от него мире; Сомс бережлив; Сомс богатый человек, но ему некому оставить свои деньги. Вот и опять! Ведь он ничего не знает! А теперь еще этот Чемберлен! Политические взгляды Джемса сложились между семидесятым и восемьдесят пятым годами, когда «этот грязный радикал» был занозой в глазу для каждого собственника, и Джемс не доверял ему и по сие время, несмотря на его перерождение; он еще втянет страну в какую-нибудь историю и добьется что курс фунта упадет. Прямо какой-то буревестник! А где же Сомс? Конечно, отправился на похороны, про которые от него все скрывают. Но он отлично знает, он видел, в каких брюках ушел Сомс. Роджер! Роджер в гробу! Он вспомнил, как они вместе возвращались из школы, примостившись на козлах дилижанса «Черепаха», — это было в 1824 году. А Роджер залез в ящик под козлы и уснул. У Джемса вырвалось какое-то кудахтанье. Смешной малый был Роджер, чудак! Разве когда знаешь! Моложе его — и в гробу! Семья разваливается. Вот и Вэл отправляется в университет; он теперь и глаз сюда не кажет. А каких денег будет стоить это учение! Расточительный век! И все те деньги, которых будут стоить ему его четыре внука, заплясали перед глазами Джемса. Ему не жаль было для них этих денег, но страшен был риск, которому он подвергал своих наследников, тратя эти деньги; страшно было уменьшение капитала. А теперь вот Сисили вышла замуж, и у нее тоже могут быть дети. И он ничего не знает, ничего не может сказать! У всех теперь только одно на уме: сорить деньгами, разъезжать туда-сюда и, как они теперь говорят, «пожить». За окном проехал автомобиль. Уродливая громоздкая — штука, и какой шум, треск! Вот так-то и все теперь. Шумят, кричат, а страна катится в пропасть. Куда-то все торопятся, и ни у кого и времени нет подумать о хорошем тоне. Приличный выезд — вот как его коляска с гнедыми — разве сравнятся с ним все эти новомодные фокусы? И консоли уже дошли до 116! По-видимому, масса свободных денег в стране, а теперь еще этот старикашка Крюгер! Они хотели скрыть от него Крюгера, да не сумели; как же, тут такая каша заварится! Он отлично предвидел, чем это кончится, когда этот Гладстон, который, слава богу, отправился на тот свет, поднял такой шум после той ужасной истории при Маджубе. Он ничуть не удивится, если вся империя развалится и все пойдет прахом. И это видение империи, обратившейся в прах, вызвало у него на целые четверть часа ощущение мучител