— Так вот, — заговорил Сомс, — как я уже вам сказал, я еще не решил окончательно. Я был бы вам весьма признателен, если бы вы потрудились оставить ее в покое.
Джолион сжал губы; он, всегда ненавидевший ссоры, сейчас почти радовался возможности поссориться.
— Я вам не могу этого обещать, — коротко ответил он.
— Отлично, — сказал Сомс, — в таком случае мы знаем, как нам быть. Я сойду здесь. — И, остановив экипаж, он вышел, не попрощавшись ни словом, ни жестом. Джолион поехал дальше в свой клуб.
На улицах выкрикивали первые сообщения с театра воины, но он не слушал. Что сделать, чтобы помочь ей? Если бы отец был жив! Вот кто мог бы многое сделать! Но почему же он не может сделать того, что сделал бы отец? Разве он не достаточно стар — пятьдесят стукнуло, дважды женат, у него уже взрослые дочери и сын. «Чудно, — думал он. — Если бы она была дурнушка, я бы не задумывался над этим. Красота — это наваждение для того, кто восприимчив к ней». И он вошел в читальню клуба совсем расстроенный. В этой самой комнате он и Босини беседовали когда-то летним вечером; он хорошо помнил даже и теперь осторожную, замаскированную лекцию, которую он прочел тогда молодому человеку в интересах Джун, и симптомы форсайтизма, которые он тогда пытался установить, и как он тогда недоумевал и старался представить себе, что это за женщина, против которой он предостерегает Босини. А теперь! Он чуть ли не сам нуждается в предостережении. «Странно, — подумал он, — вот уж действительно чертовски странно!»
Насколько легче сказать: «В таком случае мы знаем, как нам быть», чем разуметь нечто определенное под этими словами. Произнося их. Сомс только дал волю своей инстинктивной ревнивой ярости. Он вышел из экипажа, преисполненный глухой злобы на себя за то, что не повидался с Ирэн, на Джолиона — за то, что тот виделся с ней, и еще на то, что сам он, в сущности, не может решить, чего он хочет.
Он вышел, потому что не в состоянии был больше оставаться рядом со своим кузеном, и теперь, быстро шагая по улице, он думал: «Ни одному слову этого Джолиона нельзя верить. Был парией, и останется парией! У этого субъекта врожденное тяготение... тяготение к разврату». (Он постеснялся употребить слово «грех», потому что оно казалось слишком мелодраматичным для Форсайта.)
Неопределенность желания была для него новым чувством. Он был как ребенок в нерешительности между обещанной новой игрушкой и старой, которую у него отняли, и он сам удивлялся на себя. Еще в прошлое воскресенье его желания казались так просты: свобода и Аннет. «Пойду-ка я к ним обедать», — подумал он. Может быть, когда он увидит ее, эта двойственность его стремлений исчезнет, беспокойство уляжется и в голове прояснится.
Ресторан был полон, много иностранцев и всякой публики, которую Сомс по виду отнес к литераторам или артистам. Обрывки разговоров долетали до него сквозь звон стаканов и тарелок. Он ясно слышал — сочувствовали бурам, ругали английское правительство. «Неважная у них клиентура», — подумал он. Он угрюмо пообедал, не давая знать о своем присутствии, выпил кофе и, кончив, наконец направился в святилище мадам Ламот, весьма заботясь о том, чтобы пройти незамеченным. Как он и думал, они ужинали, и их ужин был настолько привлекательнее съеденного им обеда, что он почувствовал легкую досаду, а они встретили его с таким преувеличенно искренним удивлением, что он с внезапным подозрением подумал: «Наверно, они с самого начала знали, что я здесь». Он украдкой испытующе посмотрел на Аннет. Такая хорошенькая и, казалось бы, такая бесхитростная; может ли быть, что сна ловит его? Он повернулся к мадам Ламот и сказал:
— Я здесь обедал.
В самом деле? Если бы она только знала! Ведь есть блюда, которые она особенно могла бы ему порекомендовать; как жаль! Сомс окончательно утвердился в своих подозрениях. «Надо быть настороже», — мрачно подумал он.
— Еще чашечку кофе, мсье, совершенно особенного приготовления, рюмочку ликера, grand Marnier? — и мадам Ламот удалилась распорядиться, чтобы подали эти деликатесы.
Оставшись наедине с Аннет, Сомс сказал с легкой непроницаемой усмешкой:
— Ну-с, Аннет...
Девушка вспыхнула. Но то, что в прошлое воскресенье защекотало бы ему нервы, теперь вызвало в нем чувство, очень похожее на то, что испытывает хозяин собаки, когда, его пес смотрит на него, виляя хвостом. У него было забавное ощущение своей власти, точно он мог сказать ей: «Подойдите, поцелуйте меня», — и она бы подошла. И однако, как странно: здесь же в комнате, казалось, он видел другое лицо, другую фигуру, и чувства его волновала... кто же, та или эта? Он кивнул головой в сторону ресторана и сказал:
— Подозрительная у вас там публика. Вам нравится эта жизнь?
Аннет подняла на него глаза, посмотрела секунду, потом опустила и принялась играть вилкой.
— Нет, — сказала она, — не нравится.
«Она будет моя, — подумал Сомс, — если я захочу. Но хочу ли я ее? Она изящна, хороша, очень хороша, свеженькая, и у нее, несомненно, есть вкус». Взор его блуждал по маленькой комнатке, но мысленный его взор блуждал далеко: полусумрак, серебристые стены, рояль светлого дерева, женщина, прижавшаяся к роялю, словно отшатнувшись от него, Сомса, женщина с белыми плечами, которые ему так знакомы, с темными глазами, которые он так стремился узнать, и с волосами, как матовый, темный янтарь. И как бывает с художником, который стремится к недостижимому и томится неутолимой жаждой, так в нем в эту минуту проснулась жажда прежней страсти, которую он никогда не мог утолить.